|
Вообще-то, моя
настоящая фамилия не Козолупов, а Гулузкис. Вы посмотрите на меня - ну какой же
я Козолупов? А с другой стороны, какая разница, кто из нас написал эти
очерки?
Мы сидели с ним в маленьком кафе
на Козумеле, островке в Карибском море, куда занесла его судьба в своих
невероятных метаморфозах. Кафе стояло на центральной улице, проходившей вдоль
берега и соединявшей центр города с районом гостиниц. Он жил здесь почти
полгода, а я приехал в отпуск на четыре дня, коротенький, как девичья память.
Нам было уже за сорок, время мечтаний кончилось, мы с ним не виделись пять лет
(да нет, дольше, лет, наверное, шесть), мы потягивали отвратительный кофе из
причудливых маленьких чашечек и никуда не спешили. Впрочем, мы давно уже никуда
не спешили.
- Фром, ты почему оттуда уехал?
Это что, эпилепсия в слабом проявлении? Тяга к скитаниям?
- Да нет, Вит, мне просто стало
скучно.
Он был моим лучшим другом на
протяжении почти тридцати лет - до того, как в 1991 году он уехал на свою
«историческую родину». В кругах отъезжающих ее тогда называли ласково:
«историчка». Теперь я, похоже, совсем запутался: мне кажется, что нашей
исторической родиной был Советский Союз, а Израиль тогда чем? Наверное,
доисторической? Доисторическая родина Эфроима Гулузкиса – что ж, звучит неплохо.
Он был самым близким мне
человеком. Мы с ним понимали друг друга так, как этого не случалось с
собственной женой. И сейчас ему не надо было долго объяснять, «скучно» – это
было все, это был тот стимул, который двигал нами на протяжении десятков лет.
Первое письмо, которое он прислал после отъезда из Москвы, состояло из одной
строчки: «жара, тоска, жиды, арабы…»
- Но ты же дослужился там, в
университете? Говорят, это все-таки приличные деньги.
- Ты знаешь, не в
деньгах счастье.
- Я знаю?...
Мы помолчали.
- Ну а теперь?
- А что теперь,
денег у меня пока хватит, текила здесь, сам видишь, дешевая.
- Ну, при такой
жаре ты ее должен потреблять бочками.
Действительно, было невыносимо
жарко. Был май, градусник показывал 45, и я успел полностью сгореть за двадцать
минут в первый день моего пребывания на этом острове, по несторожности сняв
рубашку. Приехав, мы с женой сразу отправились смотреть майские развалины (так
моя жена окрестила строения, оставшиеся от народа майя, когда-то жившего здесь).
Объехав весь остров за полтора часа, мы устремились вглубь, в остатки сельвы,
где когда-то стоял древний город. Игуаны спасались от жары в тени невысоких
кустов, их было больше, чем кузнечиков в средней полосе России, и кроме них и
еще пары таких же сумасшедших туристов, мы не встретили никого. Пожилой
американец посмотрел на мой обнаженный торс, хотел что-то сказать, но, видимо,
решил, что я знаю, что делаю, и они прошли мимо.
Я приехал на Козумель отдохнуть,
я знал, что Фрома там живет, хотя и не знал подробностей. Он не любил писать
писем, а интернет на острове был некоторой роскошью. Я увидел его после шести
лет перерыва.
- А что, я постарел?
- Я у тебя вызываю эту мысль?
- Да нет, это важно.
- А по-моему, уже нет.
Тридцать лет назад мы с ним жили
на одной лестничной клетке. Мы ходили в один класс лет восемь, пока мой друг не
перевелся в математическую школу. Он был очень талантлив. Он защитил диссертацию
«О некоторых особенностях Е-функций», когда ему было двадцать пять, затем бросил
математику и стал заниматься историей. Попав в Тель-Авив, он некоторое время
работал в аэропорту грузчиком, пока не нашел маленький приработок в университете
по своей старой специальности, затем стал ассистентом профессора, и, наконец,
профессором. Однажды я прочитал в какой-то Нью-Йоркской газете заметку о
«фантастическом открытии в университете Тель-Авива», что-то опять придуманное
моим другом, послал ему поздравление, он в ответ послал меня, куда обычно. Он не
хотел быть ученым. Ему просто было скучно.
- Фром, я начал писать очерки о тебе и твоей семье.
- Опять пародируешь?
- Да нет, ты же знаешь, что это серьезно.
Причудливые извороты судьбы свели
вместе мою бабушку и его деда, которого он никогда не видел. Баба Маня и Дед
Марик вместе делали революцию. У него дома хранилась фотография, на которой моя
бабушка узнала себя. Рядом с ней был запечатлен молоденький черноволосый парень
с наганом, который он, дурачась, нацелил в объектив. В детстве мы боготворили
наших дедов и бабок. Мы хвастались ими перед одноклассниками, говорили, что они
работали с самими Лениным и Дзержинским, и просили бабушку рассказать нам про
революцию. Она рассказывала неохотно. Да в общем, она ничего и не рассказывала,
по-крайней мере то, что ждали мы. Она бросала скупые фразы, из которых я
запомнил только одну: «Марк был такой матерщинник».
- Фром, пошли ко мне в гостиницу,
я специально привез тебе показать.
- Давай вечером, а то сейчас мозги вытекают.
- Ну, давай я тебя до дома подброшу, у меня в машине кондиционер.
Мы сели в машину, включили
кондиционер на полную мощность, и я стал сражаться с потомками майя, ставшими в
этом веке таксистами. Они обгоняли меня на скорости, в два раза превышающей
дозволенную, смотрели на мое обгорелое лицо туриста и произносили по-испански
нечто такое, на что мне в ответ хотелось немедленно вытянуть вверх средний
палец. Через пятнадцать минут мы въехали в район с домами, построенными из
остатков фанерных коробок. Большую нищету я видел разве что в России незадолго
до своего отъезда. Мы подъехали к дому. Навстречу нам высыпали ребятишки, один
из них держал на шее огромную игуану странного оранжеватого цвета, мы пробились
через их заслон и попали в комнату без мебели, в которой жил Эфроим.
- И долго ты здесь жить намереваешься?
- Ну, поживу еще пару месяцев. Вообще, у меня есть приятель,
раввин в Сангр Гранд, он уезжает в Сиэтл, предлагает мне его заменить.
- А где это? Я хочу сказать, Сангр Гранд?
- Это на Тринидаде.
- А что, там евреи есть?
- Евреи всюду есть.
Я поехал в гостиницу, у нас женой
был запланирован поход по магазинам, неотъемлемая составляющая любого отпуска.
Вечером мы собрались у меня в
номере. После двенадцатой маргариты, выпитой в течение дня, жизнь казалась
вполне беззаботной. Ах, как я люблю быть туристом! Наверное, если посчитать все
время, что я действительно прожил, а не просуществовал, то половину займут
поездки в другие места.
- Теперь, Фром, можно я почитаю.
- Ну, давай еще по одной, и читай хоть весь вечер.
Я прочитал название: «Дороги, которые мы выбираем».
- Вот, я так и знал, что это пародия.
- Фром, ну тебя к монахам, я лучше текилы выпью.
- Ну прости, читай, я буду молчать, как рыба об лед.
Я продолжил.
«Есть в физике принцип
непределенности Гейзенберга. Он выражается строгой математической формулой и
утверждает, что нельзя абсолютно точно измерить координаты и импульс (или
скорость) объекта. Другими словами, если известно, где находится объект, то
неизвестно, куда он движется. И наоборот. Возможно, я немного искажаю (правда,
очень немного) физическую сущность этого принципа, да простят меня физики. Мне
гораздо интереснее его философская подоплека. Она заключается в том, что
изучение объекта или явления воздействует на эти объект или явление, изменяя их.
Я много лет пытаюсь приложить тот
же самый принцип к истории человечества.»
- Ну, ты прямо на нобелевку
замахнулся,- не удержался Фрома.
Я промолчал, только посмотрел на
него, пытаясь изобразить укоризненное лицо, насколько это мне позволяла выпитая
текила, и, не придумав ничего остроумного в ответ, стал читать дальше.
«Марк поправил треснутое пенсне и
поднялся с лежанки. За долгие годы разрухи он научился спать, не снимая своих
линз. Линзами его пенсне прозвал отец, потомственный мастер-часовщик в
Бобруйске, где Марк родился в очень большой и бедной семье. Там же он провел
свое детство и вполне беззаботную юность. Успеваемость его в гимназии была не
настолько высока, чтобы попасть в квоту и поступить в университет, как того
желала его мамочка, поэтому отец взял его к себе подмастерьем, хотя и считал
вполне законченным шлимазлом.
Так прошло несколько месяцев, но
тут началась война, революция, и, как говорил отец, все это безобразие. Марк
ушел из дома, чтобы больше никогда туда не вернуться, как только ему
представилась возможность заполучить настоящее оружие. Мосинская винтовка
образца 1890 года была им выменяна на часы с позолотой и надписью «Сыну Михаилу
от единственного папи».
И вот, скитаясь вместе с войной и
разрухой по пыльным бесконечным дорогам, он случайно попал к Якову Блюмкину,
прославившемуся скандальными историями в ресторане «Астория», репутацией
поставщика кокаина своему непосредственному начальству, а впоследствии своим
успешным покушением на германского посла. В том году Яков прибился к настоящей
власти. Человек он был почти интеллигентный, по крайней мере мог поддержать
разговор о поэзии, процитировать несколько строк из «Громокипящего кубка», и
мимоходом похвастаться своей дружбой с Есениным. Марк видел Есенина несколько
раз. Первый раз встреча произошла в конторе, где Марк сочинял протокол допроса
расстрелянного вчера артиста. Протокол нужен был для отчета, начальство измеряло
проделанную работу килограммами докладных, и отдел, представивший больше отчетов
за месяц, получал поощрительные билеты на концерт. Концерты проходили в холодных
помещениях бывших дворянских домов, наспех переоборудованных в соответствии с
нуждами новых хозяев. На одном таком концерте и взяли вчерашнего артиста. Что-то
в манере поведения его было развязное, что очень не нравилось Марку, и даже,
когда другой подручный Блюмкина, привязав артиста за локти, стал аккуратно
снимать кожу с его кистей, вырезая новые перчатки для своей коллекции, Марк не
испытал никакой жалости.
«- Кто готовил тебе тексты твоих
антиреволюционных агиток? – старательно выводил Марк. – Назови имена
сочинителей. Помни, пощады тебе не будет.»
- Что, ребята, опять историю
пишете? – раздался сильный голос.
Марк, оказывается, не заметил,
как открылась дверь. На пороге стоял парень, кажущийся моложе Марка, только
морщины под глазами старили его. Он быстро прошел в полутемную комнату.
- Где Яша?
Марк удивился. Блюмкина никто
Яшей не называл. Только «товарищ Блюмкин» – многие даже не знали его имени.
- Вышел, а ты кто будешь?
- Серега. Ты Яшу позови, скажи Серега пришел.
Колебания Марка были прерваны
ворвавшимся в комнату Блюмкиным.
- Сереня, б..., поехали со мной.
Мы щас одного фрайера брать будем. Хочешь? Марк, остался здесь, закончишь
бумаги, через полчаса привезем.
Они приехали через два с
половиной часа. Кожаное пальто Блюмкина было испачкано до колен и разорвано, он
непрерывно хохотал. «Опять нанюхался, падла, а мне дела разгребать», - с
мгновенной ненавистью подумал Марк. Блюмкин размахивал маузером, иногда
прицеливаясь в лампочку. «Вот ведь глаза слепит, сейчас я ее». Но что-то его
останавливало, и он опять начинал рассказывать Марку про какого-то сочинителя, у
которого сегодня нашли оружие («Ружье, вот такое, б...!»), и которого уже повели
в подвал.
На плече Есенина висела
молоденькая девица, то ли вдребадан пьяная, то ли сильно намарафетившаяся. Она
время от времени падала и говорила «Блюмкин, ну дайте пострелять.»
Вся компания спустилась в подвал.
Подвал был огромный, он даже, наверное, был бесконечный, поскольку до его конца
не доходил никто. Казалось, прямо в стену были ввернуты несколько лампочек. Их
света хватало, чтобы осветить лужи на полу, сваленные у двери доски, черные
пятна на стенах. Девица завизжала, испугавшись крысы, выскочившей из ниоткуда.
Марк сделал едва уловимое движение, из его нагана вылетела струйка огня, крысу
разнесло пополам. «Заткнись, дура»,- сказал Блюмкин. «Выводите»,- негромко
кому-то приказал он. Откуда-то вышел человечек. Точнее, он вылетел, вытолкнутый
чьей-то привычной рукой, и оказался между веселой группой и темнотой. Он сначала
дернулся к людям, но, что-то прочитав в их глазах, остановился. Лицо его было
сплошным синяком и казалось черным в полумраке подвала. Он открыл рот, крик
вырвался из его горла: «А-а!». И тут же оборвался, как будто ему дали под дых.
Он попытался закричать еще и не смог, его ноги дрожали, он сделал шаг к темноте.
«Танцуй»,- приказал кто-то из
группы и выстрелил человечку в ногу. Пуля, похоже, зацепила его сапог. Он
неожиданно упал, как от сильного удара, потом приподнялся. Другая пуля пробила
ему лодыжку. Человечек закричал так,словно копил этот крик все свои неполные
тридцать лет. Он кричал «Мама», но из горла его вырывалось только «А-а». Он
опять приподнялся и пополз в глубину подвала, быстро отталкиваясь руками,
оглядывясь и безуспешно пытясь встать на простреленную ногу. «Уйдет»,- сказал
кто-то. «Куда?» - резонно заметил другой. Человечек уже пробежал расстояние,
равное половине своей жизни. Последовало несколько выстрелов, пробивших обе руки
и, кажется, задевших грудь. Блюмкин подошел к темноте и разрядил остаток обоймы.
Вечер провели в ресторане. Как
обычно, заняли места у окна. Есенин тискал девицу, которую притащили с собой,
затем пили водку, затем уже девицу тискали все остальные. Кто-то уединился с ней
в женском сортире, Блюмкин достал небольшой пакетик с порошком, заказали еще
водки, и понеслось...
Утром Марк очнулся на лежанке у
себя дома. Вокруг воняло потом и водкой. Болела голова. Он снял пенсне и засунул
голову в ведро с холодной водой, через полминуты вытащил ее, провел рукавом по
шее и достал с полки тоненькую книжечку, отобранную вчера у арестованного.
«Северянин»,- прочел он на обложке.
Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж.»
Я сделал паузу и потянулся за
бутылкой.
- Ну, и на хера ты сюда Есенина вплел?
- Фром, ты же знаешь, это было.
- Ну да, ну да, «Воспоминания» Мариенгофа. Да тот половину придумал из обычной зависти.
- Наверное, ты прав, но ведь есть тенденция.
- Ты прямо как Лев Давидович. «Цель ничто, движение все».
- Ладно, не передергивай, слушай дальше.
«Этот полковник комитета
государственной безопасности курировал Московский Университет уже много лет.
Звали его Рыбий Глаз. Обычно он приходил в свой кабинет к восьми часам утра.
Работы в Университете было много. Одной из его обязанностей являлось доводить до
руководителей факультетов основополагающую линию партии. В этот день, он, как
обычно, проходил по первому этажу главного здания от центрального входа к
лифтам. Недалеко от лестницы на второй этаж в профессорскую столовую он заметил
тройку студентов, сидящих на книжном ларьке с сигаретами в зубах. Он
остановился, подошел к ним. Он был маленького роста, с тихим голосом, он
которого хотелось встать по стойке смирно. Глаза его смотрели, казалось, немного
назад, за что он и получил свое прозвище.
- Здесь курить не положено.
- А ты кто такой?- последовал немедленный ответ в духе Шуры Балаганова.
- Покажите Ваш студенческий билет, - попросил он сидящего поближе.
Фрома достал билет
механико-математического факультета и протянул его. Рыбий Глаз мельком взглянул
на билет, положил его в карман и произнес холодное «пройдемте». Фроме стало
немножко неуютно. Он был единственным официально числившимся евреем на
факультете. У него уже были нелады с факультетским начальством из-за нежелания
работать на стройках и в колхозах, и лишний конфликт был совсем ни к чему. Он
подхватил пальто, брошенное им на стеклянную крышку ларька, и поднялся.
Полковник быстро шел по коридору
в сторону зоны «Б». Он был низенького роста, на полголовы ниже Фромы, на нем был
накинут недорогой плащ серо-сине-грязного цвета, и он все время искоса
посматривал на студента. Нет, не искоса, он просто разворачивал свой глаз на сто
восемьдесят градусов и смотрел спереди и снизу, совсем не поворачивая головы.
Они прошли мимо столовой и углубились в коридор, в котором Эфроим бывал редко.
Там находилась университетская парикмахерская, сапожная мастерская и какие-то
подсобные службы. Рыбий Глаз на ходу достал трубку, уже набитую табаком, и
закурил. Казалось, он приближался к своим владениям. Он перестал присматривать
за парнем, было ясно, что тот никуда не денется.
Рыбий Глаз вынул из кармана плаща
ключ и открыл дверь. Он вошел в комнату, Фрома следовал за ним в каком-то
оцепенении, держа пальто в руке. Рыбий Глаз посадил его на диван, а сам сел за
стол, посидел немного, раскурил опять потухшую трубку, затем достал какой-то
бланк и перекинул его Фроме. Тот никак не мог понять, что от него хотят.
«Пиши»,- процедил сквозь зубы полковник. «Что?»- испуганно спросил Фрома.
«Объяснительную». И ушел, оставив дверь приоткрытой.
В комнате было холодно. Ее
почему-то не отапливали, хотя в других помещениях на этом этаже, например, в
штабе добровольной народной дружины, было тепло. Фрома накинул пальто и стал
ждать. Чтобы скоротать время, он достал взятую сегодня в библиотеке книгу и
открыл заложенную страницу. Читать не получалось. Он думал о том, что чудом
попал в университет, что оставить его и пойти в армию просто невозможно. Он стал
дрожать и накинул пальто. В комнате, было, наверное, градусов 8. Им овладели
страх неведомого, он понятия не имел, где он, и во что это может вылиться.
Власть Рыбьего Глаза казалось безграничной.
Полковник вернулся минут через
сорок пять и сел на свое место.
- Ну что, написал?
- Нет, Вы знаете, я больше не буду, да у Вас же мой студенческий билет. Вы проверьте, я
вот и в ДНД состою, это в этом же крыле. И если что понадобится, так Вы меня
легко найдете.
Полковник заинтересованно
посмотрел через стол, перебросил билет и сказал:
- Иди.
- Спасибо.»
Я опять потянулся за бутылкой, и
Фрома вдруг сказал:
- Ты хочешь сказать, что я тогда испугался?
- Наверное, да.
- Слушай, но я же тебе никогда не говорил, что я испугался.
Вит, ты не понимаешь, я чуть не наделал в штаны. Я такое снова пережил только в
прошлом году, когда попал под обстрел.
- Я понимаю. Ты ведь и не знал, что
это был просто отдел комитета у вас в Университете.
- Конечно, нет. Знаешь,
чувство было совсем животное. Помнишь, я после задумался над вопросом, а что,
если бы я попался по-настоящему, если бы меня стали бить и пытать...
- Да, мы с тобой тогда решили, что мы бы друг друга сдали.
- Слушай, Вит, это что – трусость?
- Не знаю, я думаю, вопрос – неправильный.
Мы с Эфроимом, будучи студентами,
много раз обсуждали этот вопрос. Пустые юношеские мечтания. Да и как такой
вопрос возник? Наверное, хотелось быть героями. Кому мы с ним были нужны?
Мальчики из благополучных семей, родители – коммунисты, деды – революционеры.
Правда, еще в десятом классе мы прочитали Солженицына, которого моя бабушка
хранила среди сочинений Ленина, Сталина и Мао Цзе Дуна, во втором ряду книг,
обернутого в газету «Комсомольская Правда». Я случайно нашел «Раковый Корпус»,
когда пытался достать нужный мне том Ленина для реферата по истории. Я показал
его другу, и мы взахлеб прочитали роман за две ночи: первую ночь – я, потом –
он. Мы с ним пересмотрели свой взгляд на жизнь. За эти две ночи мы стали
взрослыми.
Никакие другие вещи о советских
репрессиях, даже «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, не произвели на нас
такого впечатления, какое произвел «Раковый корпус». Конечно, дело здесь в нас
самих, а отнюдь не в художественных качествах романа. Фрома как-то позже сказал:
«Вит, по-моему, мы тогда потеряли девственность».
- Ты знаешь, почему Рыбий Глаз ко
мне не привязался?
- Нет.
- Потому что я был единственным евреем на
мехмате. То есть, я хочу сказать, я был единственный еврей по паспорту. По
морде-то, сам знаешь, человек тридцать было.
- Ты помнишь, как их называли в деканате?
- Ложно русские?
- Ага, и на Деле делали пометку Л.Р.
- Ну, читай дальше.
Я пропустил несколько страниц и
стал читать другую зарисовку.
«Циля стояла на возвышении в
центральной аудитории на Моховой. Шло закрытое комсомольское собрание. Конечно,
«закрытым» его можно было назвать очень условно, ведь практически все студенты
были комсомольцы. В президиуме сидели парторг факультета, секретарь
комсомольской организации и два других комсомольских деятеля.
- В то время, как вся страна в
едином порыве борется с разрухой, достигнутой по вине немецко-фашистских
захватчиков, отдельные личности на нашем факультете продолжают разрушать наше
общество и наш факультет. Товарищ Литвак, расскажите нам, как Вы, простая
советская студентка, скрывали свое происхожение.
Цецилия Марковна Литвак, будущая
мама Эфроима, училась на пятом курсе чешского отделения филологического
факультета. Отец ее был осужден в 1935 году и получил десять лет лагерей. Циля
росла очень талантливой девочкой, она зачитывалась Пушкиным и Толстым, знала
немецкий и польский, и интересовалась средневековой чешской музыкой. Она
боготворила своего отца, которого практически не помнила, и знала только то, что
он сделал головокружительную карьеру в первые годы революции. Мать долго не
рассказывала ей страшной правды, что ее отец был «врагом народа» и репрессирован
при очередной чистке органов. В 1940 году мама Цили получила коротенькую записку
от человека, которого она не знала, она даже не знала его имени. Ночью в дверь
постучали, и женщина, прикрывавшая лицо платком, спросила: «Здесь живут
Литваки?»,- и, когда мама вышла ей навстречу, скороговоркой сказала: «Это Вам
записка». Она протянула маленький кусочек бумажки и, не попрощавшись, ушла,
убежала в темноту августовской ночи. На бумажке стоял адрес и несколько слов:
«Ваш муш умир вчира на перисылке в инту». Мама поверила этому сразу.
Когда Циле исполнилось
семнадцать, мама рассказал ей все. Она рассказала, как ее отец работал с самыми
известными людьми двадцатых годов, она называла имена, которые Циля никогда
раньше не слышала, хотя прежде они шумели, казалось, на весь мир. Она
полушепотом произнесла «Есенин», отчего сердце девочки забилось еще сильнее. Они
вместе проплакали всю ночь. И Циля поклялась, что она никогда не опозорит память
отца никаким низким поступком.
Отговорила роща
золотая
Березовым веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не
жалеют больше ни о ком.
Кого жалеть? Ведь каждый в мире
странник -
Пройдет, зайдет и вновь оставит дом.
О всех ушедших грезит конопляник
С широким месяцем над голубым прудом.
Когда пришло время поступать в
Университет, Циля утаила, что ее отец был репрессирован, и в графе
«Происхождение» написала «из рабочих». Она всегда была записана под фамилией
матери, и потому никому в голову не могла прийти мысль о ее связи с легендарным
героем гражданской войны, на поверку оказавшимся банальным английским шпионом. И
так она успешно проучилась пять лет.
К концу пятого года Университета
она расцвела. У нее появилось много подруг, с несколькими она разделяла тайны
своего сердца, ее талант укрепился, и она стала одним из двух претендентов в
аспирантуру. Вторым был Юрий Мареманов, муж ее лучшей подруги, Люды. И вот
незадолго до окончания курса выяснилось, что место в аспирантуре всего одно.
- Товарищ Мареманова, расскажите
нам, что Вы знаете об этом вопиющем случае.
- Товарищи! Как я написала в
своем письме в комитет комсомола, Цецилия Литвак на протяжении пяти лет учебы в
Университете тщательно скрывала тот факт, что она является дочерью врага народа…
И дальше было как в тумане.
Собрание почти единогласно проголосовало за вынесение строгого выговора с
занесением в личное дело. Против проголосовала только другая Цилина подруга,
Ада, тихая, незаметная студентка, увлекающаяся новыми течениями в лингвистике
русского языка. В общем, как ни удивительно, значительных последствий собрание
не имело. Вероятно, определенную роль сыграли весенние события. Циля закончила
пятый курс, в аспирантуру ее, естественно, не взяли, но работу она нашла
довольно быстро, хотя и весьма непрестижную.
Правда, много десятков лет спустя
воспоминания об этом собрании вызывали у нее ощущение чего-то скользкого и
липкого, такого, что с брезгливостью хотелось отбросить подальше, но оно
продолжало приставать к рукам, казалось, навсегда. Персонажи того комсомольского
собрания продолжали жить в ее окружении. Юрий Мареманов закончил аспирантуру,
написал диссертацию и стал известным ученым, добившимся признания на поприще
математической лингвистики. Секретарь комсомольской организации, с постным лицом
и тонкогубой улыбочкой разжигавший страсти из президиума, стал уважаемым
человеком, секретарем Союза Писателей СССР. Цецилия Марковна, правда,
рассказывала, как на очередной встрече выпускников факультета многие не подали
ему руки. Но тут же добавляла «это, впрочем, было ему как Божья роса».
С Адой они продолжали дружить
много последующий десятилетий.
Отца Цецилии Марковны
реабилитировали посмертно, издательство «Военная книга» выпустило несколько
книг-воспоминаний участников гражданской войны. Во этих историях Марк был
показан романтической личностью, и в полудетективных сюжетах давних лет он часто
играл центральную роль. Его портрет, увеличенный со старой пожухлой фотографии,
украсил гостиную в доме Гулузкисов. Да, сразу после окончания Университета
Цецилия Марковна вышла замуж за смешного, невысокого и очень веселого человека,
Ефима Гулузкиса, и через пару лет родила ему сына Фрому.»
- Эк, завернул,- сказал Фрома. –
Хочешь расскажу тебе деталь, которой ты, наверное, не слышал, ведь я уже к этому
времени уехал, да и ты тоже. Несколько лет назад опять собирали выпускников
филфака. И мамочка позвонила тете Аде, той, помнишь, которая проголосовала
«против». И напомнила ей тот случай, сказав, что не знает, как теперь будет
встречаться с этими людьми. А Ада ей ответила: «Да кому это интересно, это все
быльем поросло, да и, в общем, было-то это все не так».
- Тетя Циля
обиделась?
- Ну да, ты же ее знаешь.
Время уже близилось к полночи. Мы
вышли на длинный балкон, окружающий гостиницу. Вечер на Карибском море был
изумительный.
1999
|